День, когда умер Брежнев

Дата: 2011.09.04
Категория: Этюды

 

 

 

В тот день нам объявили, что умер Брежнев. Улицы притихли, и было такое ощущение, что всю страну накрыло гигантское облако шепота. Что будет завтра? О существенных переменах никто и помыслить не мог. В основном шептались о том, кто станет преемником покойного генсека и кого в связи с этим могут отстранить или даже посадить. Шептались, поскольку голос понижался сам собой, когда произносились имена Щелокова, Чурбанова или Андропова. Могучая тень партии обесцветила даже телефонные разговоры, которые сводились к однозначным фразам.

«Уже слышал? – Конечно». Затем следовала долгая пауза.  «Ладно, поговорим при встрече». Почему-то было такое ощущение, что всех прослушивают и берут на заметку.

    Вечером после работы я заглянул к своему другу Юрке Лаврентьеву. Мы вдвоем сидели на кухне, пытаясь осмыслить случившееся. Нам было чуть за двадцать. Он – начинающий стоматолог, а я – начинающий журналист. Смерть Брежнева  в наших умах никак не ассоциировалась со смертью человека. Это была смерть генсека. А смерть генсека (прости меня, Господи) таила в себе надежду на что-то лучшее. Конечно, так думали не все. Многие старики, пожившие при Сталине, считали Леонида Ильича человеком добрым и заботливым. А то, что запрещал всякое вольнодумие среди потерявших страх интеллигентов, так ведь он же не расстреливал их целыми семьями. А мог бы…  Сердобольные старушки собирались во дворах, обсуждали печальную новость и плакали.

    Юрка угощал меня коньяком и английскими сигаретами – в ту пору у стоматологов, даже начинающих, водились деньги. Мы разговаривали и много курили. В какой-то момент у нас закончились спички. Юрка пошарил по карманам пиджака и выложил на стол новый коробок. Я открыл его, но вместо спичек на стол выкатились застывшие капельки золота. «Рыжье, - смутился Юрка, - а я про него и забыл».  «Рыжьем»  стоматологи называли золотой лом, из которого делали коронки для состоятельных клиентов. Этим мы с ним и отличались: мне платили пять копеек за строчку, а  ему – пятьдесят рублей за грамм. Собирая раскатившиеся по столу золотые шарики, Юрка рассуждал: «Если в кресло сядет Андропов, у нас половину поликлиники отправят за решетку, а если Черненко – еще поживем».

    Меня всегда поражала осведомленность стоматологов о том, что происходит в Кремле. Зачастую излагаемые Юркой факты только на следующий день можно было услышать по «Би-Би-Си» или года через два прочитать в собственной газете.  Однако в Юрке никогда не было ни снобизма, ни высокомерия. Напротив, он с какой-то нежной почтительностью относился и к моему безденежью, и к моей наивной уверенности, что своими статьями я способен изменить жизнь к лучшему. Если бы мы не дружили с детства и не катались по очереди на одном велосипеде, все было бы иначе, поскольку я считал всех стоматологов ворами, а он всех журналистов – холуями. Друг друга мы, разумеется, в эту схему не вписывали. Мы оба хорошо знали, что одинаково мучаемся, не понимая, как жить дальше, чтобы уважать себя, уважать друг друга и при этом не быть инородными телами в собственной стране. Об этом мы и говорили весь вечер, испытывая странное чувство: в государстве объявлен траур, а нам хорошо. Хорошо от честного разговора, от взаимопонимания и от возникшего предвкушения чего-то нового, что может сделать нашу жизнь более разумной и достойной.

    Когда коньяк был выпит, мы уже рассуждали об иных цивилизациях, которые, возможно, существуют рядом с нами, но абсолютно недоступны нам по причине нашего собственного несовершенства, убогих помыслов и полной неготовности к высшему порядку бытия. А когда будем готовы, двери обязательно распахнутся и …

   Неожиданно Юрка вскочил со стула, натянул на швабру свои красные спортивные штаны, распахнул настежь окно, забрался на подоконник (это был четвертый этаж) и начал размахивать штанами, как флагом, над головами ночных прохожих. Всматриваясь в темное небо, словно пытаясь отыскать там кого-то, он закричал: «Ребята! Миленькие! Заберите меня отсюда! Я так больше не могу! Я уже готов! Слышите? Я готов!»

    Звезды безразлично молчали, а собравшиеся под окном прохожие оживленно заспорили, кого следует вызвать – милицию или «психушку».

    Когда началась «перестройка», юркины родители эмигрировали в Англию, купив себе респектабельный особняк, а он остался жить в Краснодаре. Иногда Юрка ездил к ним в гости, поражая англичан образованностью и знанием песен «Beatles». Подолгу он там не задерживался – начинал скучать. Возвращаясь на свою кухню, обзванивал друзей, раздавал сувениры и радостно повторял: «Нет, дома все-таки лучше».

    Потом мы жили в разных городах. Встречались редко. Обязательно поздравляли друг друга с праздниками по телефону. Случалось, что по телефону даже выпивали. Он чокался с трубкой на своей краснодарской кухне, а я – на своей ставропольской.

« Когда в гости приедешь?» - спрашивал он.  «А ты ко мне?» - отвечал я вопросом на вопрос. «Я, наверное, уже не смогу», - говорил он и, словно пытаясь скрыть надорванные ноты в своем голосе, переходил на английский язык. Это был верный признак того, что он изрядно напился. Я знал, что теперь он не остановится, злился и вешал трубку.

    Полгода назад мне позвонил его сын и сказал, что папа умер. Я налил себе водки, но так и не смог ее проглотить. Чокнуться было не с кем. Сумерки постепенно растворяли комнату. Я стоял у окна и вспоминал вечер того дня, когда умер Брежнев. Коньяк, золотые шарики, английские сигареты, сдавленный шепот улиц и отчаянный крик «Заберите меня отсюда!» Может, его и услышали. Может, именно так и забирают. Провели по кругу соблазнов, убедились, что действительно готов, и забрали… У него теперь иной порядок бытия. А в моей жизни – никаких перемен. Стандартные ценности, которые в юности болтались на мне, как костюм, купленный на вырост, теперь приходятся по фигуре. Зарабатываю деньги. Планирую покупки. Вникаю в речи политиков. Умничаю в компаниях. Пользуюсь дорогим одеколоном. Беспокоюсь по поводу мирового кризиса. Судорожно пытаюсь быть кому-то нужным и тихо радуюсь, что соседи принимают меня за своего. Они даже не догадываются, что по ночам я иногда забираюсь на подоконник со шваброй в руках. Правда, не кричу. В конце концов, мне уже не двадцать лет. Да и звезды, кажется, стали другими с тех пор, как умер Брежнев.

 

 

 

ВЛАДМИР МАКАРОВ