Глава 19 Тоска-кручина

 

 

«Не только очень много сознания,

но даже само сознание – болезнь».

Ф.М.Достоевский.

 

В управлении образования по моей просьбе   отобрали  полсотни самых интересных  сочинений школьников, посвященных 50-летию Победы. Я прочитал все, отмечая западавшие в душу   строки и абзацы. Выбрал  десять работ  для поощрения.

 За длинным матово отливающим столом для совещаний в моем кабинете места хватило всем. Двое юношей и восемь девушек.  С любопытством   вглядывался в юные лица и гадал: кто из них? Одно сочинение  меня очаровало.  Ясный слог,  не детские интонации в описаниях и размышлениях о войне.  Не без ревности отметил  чуткость и наблюдательность автора. А сам-то  я смог бы такое услышать и разглядеть в ее годы?

Школьница  записала рассказ деда.  Рядовой  пехотинец. На фронте с августа 1941-го по май 1945-го. Протопал до Праги  - и ни одной царапины.  Две   медали  - «За отвагу»  и «За боевые заслуги».   Разговоров о войне дед не любил и парадных встреч со школьниками избегал.

Незадолго до смерти он поговорил с внучкой….

« Война - это тяжелый  труд. До изнеможения. Возьми окопы. У нас все повыбрасывали саперные лопатки, носили в чехлах штыковые лопаты. Как автоматы берегли. У меня от вечного контакта c лопатой кровавые мозоли с рук не сходили. Себе окоп выкопать — чепуха. Лошади яму выкапывал. А куда ее спрячешь от снарядов и пуль? Я старшиной уже был. На мне весь обоз лежал. А куда без лошади? Вот и копал. А лошадка нас здорово выручала. По грязи, когда тягачи буксовали, только на ней и подвозили боеприпасы, питание. 

Не нравится мне, когда на встречах легко о войне говорят. Будто это были сплошные «ура», разведки боем, «языки» и прочие подвиги.  Время не должно стирать из памяти то, что война — это жестокость, это ужас, это изнурительный труд. Война без прикрас — это десятки километров пешком, это по уши в грязи, вытаскивание из ямы опрокинувшейся телеги, орудия. Это сон на снегу. Это мечта войти в жилой, теплый дом и упасть прямо на пол. И так каждый день. А лихое — это так, это бывало... Когда меня с передовой перевели в транспортную роту, обеспечивающую боеприпасами, питанием бойцов, я скоро понял, что здесь труднее. Представь: под автоматным огнем выкапывать на поле картошку. А приходилось. Полулежишь, полусидишь, ковыряешь лопатой, а сверху, сбоку — так и полосует».

Перед встречей  избранники  заполнили анкету:   увлечения, планы на будущее, десять любимых писателей. Из анкеты  я узнал, что моя избранница зачитывается   Фолкнером, Ремарком, Толстым, Хемингуэем,  Диккенсом,   Буниным,    Сэлинджером,  Воннегутом ,  Платоновым и  Набоковым, занимается в  конно-спортивной секции и  намеревается поступать в университет на журфак. К ответам на вопросы приписка: «Из старых русских писателей  есть три, которых считаю запредельно гениальными. Это Лесков, Набоков и Платонов. Но читаю их мало – по абзацу, не больше, до того насыщенно, что могу только в гомеопатических дозах».

Оценки школьницы совпадали с моими.  За одним исключением: о Лескове я не мог ничего сказать, потому что не читал. Прошел мимо. В  мире  слов, символов и знаков юная незнакомка порхала естественно, как пчелка в цветах. Она ими  жила.  Оставалось угадать, которая  - из них?

До того самого мгновения,  как с  губ девушки   соскочило   «Белкина Наташа, Пятигорск», мои внутренний голос и нюх на людей не подавали признаков жизни. Вот эта смешливая круглолицая  девочка-подросток с робко обозначившимися под  оранжевой майкой  овальчиками  грудей – она?  Наивное,  простодушное  лицо, ни грамма косметики и быстрые  глаза, в которых мелькало что-то стрекозиное.  Когда она улыбалась, на щеках волновались симпатичные   ямочки.  Она устроилась наискосок от  меня  и   украдкой подглядывала.

Вопрос застиг  врасплох:

-Василий Александрович, у вас  прекрасная   профессия – журналист, вы написали интересную  книгу («Диссидент из номенклатуры»), скажите честно – вам не скучно работать  чиновником?

Я   старательно запивал кусочек пирожного пепси-колой и  тоскливо  соображал, что же ответить?

А она  выкладывает из сумочки… Что это? Газета «Молодой ленинец». Не так, чтобы очень уж древний, но местами пожелтевший и потрепанный экземпляр.

-Не могли бы вы оставить на память автограф? Это ваша статья, которая мне очень нравится. И моим родителям тоже.

Я перехватил завистливый взгляд ее  соседки:

-Ну, если родителям нравится…

-Мой папа работает на телевидении. Он сказал, что вы были классным журналистом. Будто одну вашу  статью по распоряжению первого секретаря печатали в газете два раза. Беспрецедентный случай. Это правда?

-Было такое.

Осторожно разворачиваю библиографическую редкость. Не дай Бог, рассыплется. Номер газеты за январь 1982 года. «На что он руку поднимал?». Экспромт о Михаиле Лермонтове. Пальцы  вздрагивали, когда  шариковая ручка выводила пожелания творческих успехов. Вчитываться, конечно, не стал и погрузился в заметку  уже дома. Она  ждала  встречи  тринадцать лет в той же папочке, в которую я воткнул газетную вырезку   после веселой перебранки на редакционной летучке. Меня традиционно кольнули: опять в эмпиреи занесся, лучше бы написал очерк о комсомольско-молодежном коллективе молочно-товарной фермы.

«На что он руку поднимал?»

(Небесспорное мнение)

Одного я никак и никогда не мог понять: зачем нужно было убивать Грушницкого? Вроде бы все правильно, и он получил по заслугам. По заслугам? На этом месте всегда возникало несогласие.

Со временем  это чувство возрастало. И с годами все возрастающее восхищение перед математической завершенностью и логичностью пути, по которому Печорин провел бывшего друга к уступу шестиметровой площадки в виду Кисловодска, лишь подкрепляло подозрение, что за фатальным выстрелом в романе стоит нечто большее, чем сказано вслух.

Смутные догадки отлились в убеждение, когда повзрослев и перегнав летами героев описываемых событий, я, хоть и не без внутренней борьбы, переступил через самолюбие и честно признался себе: а ведь Грушницкий - это я. Это каждый из нас. Более того, сам автор романа. Михаил Юрьевич Лермонтов, гусарский поручик, знаменитый поэт, “демонический характер”, самое загадочное лицо в русской литературе…»

М-да,  что-то в этом  есть.  Вдруг пожалел, что не придумал повода задержать глазастую  девчонку. Мог  бы перенести  на час совещание с медиками и поболтать.  Эта стрекоза чертовски талантлива!  Я таких еще  не встречал.  Индиго. Божественный ребенок! И что? Поплакался бы девочке, ровеснице Алены,  что и сам когда-то замахивался – старая песня промотавших родовое именье идальго? А ведь замахивался…

Рабочее место художника – Вселенная, не меньше. Она – его натурщица.  В своем воображении он запускает процесс, асимметричный творению мира и  разворачивает спираль времени в обратную сторону, собирает все, что рассеяла  энтропия. Для этого Бог и создал человека. Творец вездесущ и художник улавливает следы его присутствия в каждой малости бытия. Бог не может осуществить своей полноты, не обнаруживаясь в воображении человека. Художник задумывается о дистанции между человеком и Богом.  Он понимает, что бессмертие невозможно. Человек – это смертность Бога, который пожелал выделиться из непрерывной самодовлеющей вечности. Но для этого ему надо перестать быть собой и он умирает. И в этот миг его заменяет человек. Бог воскресает вновь и вновь, а люди сменяются поколениями. Человек и Бог –  две ипостаси единого существа.

А еще я додумался и записал в дневнике в 1984 году: «Вещи не даны  мне непосредственно. Более того, никаких вещей в природе нет: они – условное изобретение человеческого ума. Есть единое тело Вселенной, неразрывное, неуничтожимое, не начинающееся и не кончающееся. Мы искусственно вырезаем из него кусочки. Как из дерева вырезают солдатиков, отвлекаясь от камбия, эпидермиса, тока соков, хлорофилла и т.д.»

Эти  мысли тревожили с юности и я хотел  писать об этом. Но я считал их ересью, которая не сочеталось с образом советского человека, строителя коммунизма. Многие  сочиняли  «в стол», для потомков, а я не хотел.  Может быть,  не хватало дерзости (или толики безумия), чтобы возвести себя в степень гения. И в  диссиденты двинул добровольно: чтобы добывать свободу для себя и для всех.  Это был мой долг,  потому что десять лет изобретательно помогал  своим пером системе поддерживать коммунистический миф.

Когда советский режим рухнул, можно  было вернуться к перу, но логика борьбы не отпускала  и волокла  дальше, прельщая  надеждой, что  в любой  миг смогу дезертировать.  

Но нет-нет, да и накатывало тревожное: продлись  вице-губернаторская карьера  еще несколько лет,  чиновничий суховей иссушит душу  и останусь я до конца дней своих  функционером - политизированным, раздражительным, мелочным, подозрительным. Когда становилось совсем невмоготу, спускался во внутренний дворик Белого дома, где стояла зеленая «Нива». Вице-губернаторам полагалась  вторая машина. Я выпросил ее, чтобы не  задерживать  допоздна Васильича,  и после шести вечера отпускал его,  а   домой  добирался  сам.  Иногда на  «Ниве»  совершал  побег -    переносил совещание   или встречу, усаживался  за руль и катил по городским улицам. Добирался   до   окраинных переулков, особенно изумительных летом, прикрытых кронами яблонь и  грецких орехов.  Дорога втягивала в себя  и под шорох шуршащих шин душа наливалась чудным покоем. И однажды мелькнуло:  а не это ли счастье? Не  сменить ли  профессию и  вместо сидения в президиумах нестись по ровной пустынной  дороге, иссякающей неведомо, где в бесконечности, и погружаться в состояние, описанное Владимиром Набоковым: «Ах, какое это было время! Я не только никому на свете не был нужен, но даже не мог вообразить такие обстоятельства, при которых кому-либо было дело до меня»?

А в голове стучало: «Вам не скучно работать чиновником?»